Дедушка много лет проработал счетоводом, большие должности миновали его. Зато он славился честностью среди сослуживцев. Фамилия его была Окунь. Как известно, большинство русских фамилий произошло от прозвищ, рыбаков среди предков, насколько я знаю, не было, но фамилия Окунь встречается среди евреев не так уж редко.
Прадеды мои и с материнской и с отцовской стороны были николаевскими солдатами — так назывались евреи-кантонисты, которых по распоряжению Николая Первого отбирали от семьи ещё в ранней юности и забирали в армию на 25 лет. Один год среди этих двадцати пяти лет давался им на побывку домой для женитьбы. Прадед со стороны отца был мясник, со стороны матери, кажется, тоже.
Дедушка был до глубокой старости красив благообразной библейской красотой патриарха. Он отличался деликатностью и тихим нравом, был не из храброго десятка. Любил читать, особенно газеты, рассказывал мне, как видел однажды Григория Распутина и запомнил его горящий взгляд.
Побывал он на лекции поэта Бальмонта «Поэзия как волшебство». Это случилось уже в Перми в 1913 году, Бальмонт тогда совершал турне по России с чтением лекций и стихов. Помнил дедушка и о годах Октября, голодных и кровожадных. Он пересказывал мне напечатанное в газете тех лет письмо какой-то женщины Троцкому, где она спрашивала его: «Вас родила мать или волчица?».
Жил дедушка всегда с нами и умер у моей мамы на руках.
Бабушка Мария Лазаревна Гуревич родилась в деревне Гляденово, входившей в черту оседлости. С ранних лет научили её шить, и позже это ремесло держало всю её семью (дедушка зарабатывал очень мало). Бабушка была труженица, она работала, не покладая рук, до самой смерти. Жили они с дедушкой и детьми вначале в Перми, потом в Петрограде, Ленинграде. Работала она в прославленном ателье «Смерть мужьям». Её энергия, стойкость и мужество, как и дедушкина деликатность передались моей маме.
Бабушка умерла в 1965 году.
Я в этом достопамятном году встретил свою любовь на всю жизнь (1 мая 65 года), но не успел познакомить Лену с бабушкой, которой не стало 9 июня.
Автобиография Елены Фроловой
Я родилась в Ленинграде и до эвакуации жила на Невском — дом 88, квартира 98. Огромное коммунальное жилище. Коридор уходит в никуда. А в комнате уютно. Круглый стол, над ним лампа под абажуром. Абажур с кистью. Я хожу под столом, держась за его толстую ножку, высовываю руку из-под скатерти и стараюсь задеть маму, или папу, или кого-то из пришедших родственников, чтобы произнести неизвестно откуда пришедшую ко мне фразу: «Я нечаянно, прости, не встречая на пути». Не думаю, что в этом какой-то символ, свидетельство того, что большую часть жизни я проведу «среди стихов», но первые отчетливо запомнившиеся мои слова, действительно, были в рифму.
Мой папа — Симонович Александр Михайлович, экономист. Работал на крупных заводах. Смолоду чем-то там руководил. Мама — Симонович Ольга Григорьевна была съездовой стенографисткой, работу свою любила, но с моим рождением стала меньше тратить на неё времени. А тут война, потом Львов, где нужно было знать и украинский язык, так что свою профессию она постепенно утратила.
Эвакуация. Новосибирск. Соцгород при авиазаводе, где работает мой отец. Одинаковые двухэтажные дома. За оврагом небольшие избы. Там живут местные, а в этих одинаковых — эвакуированные. И снег. Кажется, что им земля покрыта всегда. Длинные, холодные зимы.
Читать я стала в пять лет — сразу много и быстро. Лет в семь знала наизусть большие куски «Евгения Онегина». Его невзлюбила, не могла простить Таню. По моей просьбе мама нарисовала мне Татьяну Ларину в малиновом берете, а Онегина на коленях. И я становилась в торжественную позу, брала в руки две эти бумажки и: «Онегин, я тогда моложе, я лучше, кажется, была».
Лет семи стала писать стишата. Читала их куклам и подружкам в классе. Когда кончилась война, в большом зале нашей школы был митинг. Народу — масса. Наша учительница протолкалась к моей маме: — У Леночки нет ли какого-нибудь стиха, ну хоть как-то подходящего? — Есть — «После войны». Меня вывели на сцену. Косы торчат в разные стороны, от волнения вытерла ладонью пот над губой. — Что ты, девочка? — ко мне наклонилась наша любимая директриса. — Я написала стихотворение — Ну, прочти.
Дождь прошёл, прошёл и ветер,
Тучи нету ни одной,
Солнце светит, ярко светит
Над любимою страной.
Папы все вернулись с фронта,
Вот и кончилась война,
Снова радость, снова счастье,
Снова мирная страна.
В зале плакали женщины. Директриса поцеловала меня, а за кулисами журналистка заставила переписывать ей стихотворение.
Потом мы с мамой поехали в город — далеко, на трамвае. А там — толпы народа. Женщины целуют парня с пустым рукавом и всех кто в военной форме. Когда мы вернулись, все поздравляли нас и говорили, что по городскому радио передали стихотворение маленькой девочки Леночки Симонович из соцгорода. Таким было моё первое выступление, как теперь говорят, в средствах массовой информации, но я его не услышала.
После войны папу направили во Львов. Город поразил меня и своими узкими улицами, и старинными зданиями, и всей совсем незнакомой мне тогда атмосферой. Ещё были маленькие частные лавочки, где мама покупала мне красивые переводные картинки. На барахолке распродавались самые удивительные вещи. Это из своего города уезжали поляки, но я только через много лет поняла, свидетельницей какой драмы мне довелось быть.
Хотя и тогда одна судьба поразила меня на всю жизнь. Её звали Виктория. Жила она в нашем доме. Польская еврейка. Не знаю, сколько ей было лет и была ли она красива, но привлекала в ней мягкость, наверное, женственность. С юных лет у Виктории был жених. Они любили друг друга, решили пожениться. Но сначала он учился, потом она училась, потом он, уже юрист, должен был начать практику. А когда уже все было подготовлено и обставлена квартира, началась война. Его убили в первый день. Вся семья Виктории погибла. Её спасла нянька, брат няньки вывез её из города на арбе с кукурузной ботвой (во Львове её называли гичкой). Немецкий патруль, проверяя телегу, тыкал в ботву штыком, но штык прошел в нескольких сантиметрах от съежившейся в ужасе девушки. И вот сейчас её изгоняли из Львова — в Польшу, где у неё не было ни одного близкого человека, и откуда Гомулка вскоре выставит всех евреев. Хотя об этом я тоже узнаю потом.
С подружками мы ходили в костёл, садились в задних рядах и слушали службу. С той поры я полюбила орган. А когда мы увидели конфирмацию — девочек в белых платьях, мальчиков в костюмчиках, а на голове — набриолиненные коки! И это после долгих серых военных зим!